Новости, события

Новости 

Ян Бруштейн




Ян БРУШТЕЙН -  родился в Ленинграде. Юность прошла в Пятигорске. Живёт в Иванове. 

Работал в газетах, на телевидении, преподавал в вузе. 
Кандидат искусствоведения.
После четверти века молчания снова стал сочинять в 2008 году. В результате напечатаны не за счёт автора восемь книг (шесть бумажных), в разных изданиях вышли больше полусотни публикаций.

Лауреат конкурса им Н.Гумилёва (2 премия), национальной премии "Поэт года - 2013" и многих других.
Член Союза российских писателей, Союза писателей 21 века и Русского ПЕН-центра.

 

  

 

Произведения автора:

                  

 

 

НЫРЯЮЩИЙ С МОСТА

 

Греховодные сны и подводные страхи,  

И подлётное время прервалось на взмахе,

В час, когда на часах без пяти,

Четырёх, или трёх до рассветного мига,

И ломается сон, и рождается книга

Из того, что я бросил в пути.

 

Но недаром я слышу, как дерево дышит,

Как приблудные птицы садятся на крышу,

Как в печи голосит домовой.

Как скрипят половицы, сгорают страницы,

И старается сад на меня разозлиться,

И срывается ветер на вой.

 

Этой новой забавой, кленовой отравой

Надышался до боли, но прокляли травы

Взмах моей неумелой косы...

Где раскосы березы и ласковы осы,

Снова падаю в сон, словно в реку с откоса,

Улетаю с ничьей полосы.

 

 

МУСЯ

                                                           Маме

 

Из ада везли по хрустящему льду

Дрожащую девочку Мусю...

Я к этому берегу снова приду

Теряясь, и плача, и труся.

 

Полуторка тяжко ползла, как могла,

Набита людьми, как сельдями,

И девочка Муся почти умерла,

Укрыта ковром с лебедями.

 

А там, где мой город сроднился с бедой,

Где были прохожие редки,

Еще не знакомый, такой молодой,

Отец выходил из разведки.

 

Над Ладогой небо пропахло войной,

Но враг, завывающий тонко,

Не мог ничегошеньки сделать с одной 

Почти что погибшей девчонкой...

 

Встречали, и грели на том берегу,

И голод казался не страшен, 

И Муся глотала – сказать не могу,

Какую чудесную кашу.

 

 

СУХАРИ

 

А бабушка сушила сухари,

И понимала, что сушить не надо. 

Но за её спиной была блокада,

И бабушка сушила сухари.

И над собой посмеивалась часто:

Ведь нет войны, какое это счастье,

И хлебный рядом, прямо за углом…

Но по ночам одно ей только снилось –

Как солнце над её землей затмилось,

И горе, не стучась, ворвалось в дом.

Блокадный ветер надрывался жутко,

И остывала в памяти «буржуйка»…

И бабушка рассказывала мне,

Как обжигала радостью Победа.

Воякой в шутку называла деда,

Который был сапером на войне.

А дед сердился: «Сушит сухари!

И складывает в наволочку белую.

Когда ж тебя сознательной я сделаю?»

А бабушка сушила сухари.

 

Она ушла морозною зимой.

Блокадный ветер долетел сквозь годы.

Зашлась голодным плачем непогода

Над белой и промерзшею землей.

«Под девяносто, что ни говори.

И столько пережить, и столько вынести».

Не поднялась рука из дома вынести

Тяжелые ржаные сухари.

 

 

ТОЧУ НОЖИ

 

Страшноватый, кривоватый, он ходил: «Точу ножи!»

Голос тихий, как из ваты, как из каменной души.

Мы дразнили инвалида, рожи корчили вдали,

И швырял он, злясь для вида, мерзлые комки земли.

Шляпу надевал из фетра, улыбался криво нам,

Молча раздавал конфеты осторожным пацанам.

А под вечер, водки выпив, не сдержав тяжелый вздох,

Он кричал болотной выпью: «Швайне, ахтунг, хенде хох!»

Бормотал, дурной и жалкий, про войну, про спецотдел,

Как боялся, как сражался, как десятку отсидел.

С воем задирал штанину, и совал протез в глаза,

И стекала по щетине бесполезная слеза.

 

...Утро стыло в переулке, и не видело ни зги.

За окном, в пространстве гулком, слышались его шаги.

Между нами тьма такая... Через время, через жизнь

Слышу голос полицая: «Подходи, точу ножи!»

 

 

РАДИСТКА ШУРА

 

У моей соседки тети Шуры

На мешок похожая фигура,

Три козы и зуба вроде три,

Пять сынов раскиданы по свету,

Но от них вестей давненько нету,

Как ты на дорогу ни смотри.

 

А на праздник Шура надевает

Две медали, и бредет по краю

Старого безлюдного села.

Солнышко гуляет ярким диском...

На войне она была радисткой, 

Но уже не помнит, кем была.

 

Пусть  на Шуре кофта наизнанку,

Но зато она поёт "Смуглянку",

В ноты попадая через раз.

Говорит мне: "Выпьем самогонки!"

Старый голос – непривычно звонкий

И в слезах морщины возле глаз.

   

 

ПОСЛЕВОЕННОЕ

 

Это детское счастье озноба и жара –

Ноги ватные – вовсе не выйдешь.

А в гранёном стакане остатки отвара,

И бабуля мурлычет на идиш.

Я тихонечко плачу – для полной картины,

А на стенах – разводы и тени...

Мамин голос: «Спасибо, что не скарлатина!

Полетели, дружок, полетели»

И несёт, прижимая несильной рукою,

Всё по кругу, куда же ей деться.

И блокадная память зовёт, беспокоя...

Питер. Послевоенное детство.

 

 

СЕМЕЙНОЕ

 

В еврейском скудном городке,

Где проходила налегке

Белогвардейская пехота,

Где отдыхали от похода

Красноармейские полки,

Где вдаль смотрел из-под руки

Махно с подгнившего балкона,

И где сгущалось время оно,

А слово тихое "погром"

С утра сочилось по дворам...

 

В блокадном сером Ленинграде

Просили Бога – Бога ради

Спасти и как-то прокормить,

А дед не уставал корпеть

Над обезумевшей буржуйкой.

Там варево дышало жутко:

Вздыхал и прел сапожный клей,

Похлёбка, лучшая на свете,

И для семьи, и для друзей,

И, понемногу, – для соседей...

 

В седых Синявинских болотах

Почти пропавшая пехота

Шла на прорыв, как на парад –

Остатки неподсудной роты.

И кто-то вышел, говорят.

Отец со снайперской винтовкой...

Как выжил он, не знаю толком.

Хрипел потом, во сне крича –

Еврей, похожий на грача.

А Ладога жила упрямо.

Мою едва живую маму

Полуторка везла с трудом,

Уже по кузов подо льдом...

 

А я иду в привычном ритме,

Собака обновляет след.

Кого теперь благодарить мне

За то, что вижу этот свет!..

 

 

КИРПИЧНЫЙ ЗАВОД

 

Когда колёса долбят: «Ухта, Инта, Воркута...»,

Кому охота ехать в гиблые эти места?

Но саднит моя память, до боли свербит, дерёт:

Стучат, кричат колёса про старый кирпичный завод.

 

В тридцати километрах от этой твоей Воркуты,

Где горят мосты, где снега чисты, а дома пусты,

Где речка Юньяха до дна застыла в пространстве густом,

Лежит мой родич, еврей – 

               под простым православным крестом.

 

Их в тридцать восьмом уравнял трибунал, побратал расстрел – 

Пятьсот мужиков, пятьсот затоптанных в землю тел.

Не выдалось сгинуть моей родне на большой войне,

Потом за всех мой отец отвоевал вдвойне.

 

Как стоял я, вчерашний солдатик, и плакал о том...

Как хватал этот горький воздух обветренным ртом... 

И северный ветер выл, и каменный воздух стыл –

И горели мосты, но снега оставались чисты...

 

 

ЕРОФЕЙ ПАВЛОВИЧ

 

Сбежать бы туда, где снег опаловый,

Где сосны такого роста, что голову держи,

Там станция есть, Ерофей Павлович,

Высокое небо, низкие этажи.

Мимо, мимо, на Амур везли меня,

А потом – обратно, хорошо что головой вперёд.

Три дня здесь стояли – забита линия,

И любопытствовал местный народ:

Что за вагон, гудящий стонами,

И, хотя нам не велели высовываться из ок'он,

Понесли пирожки – корзинами, молоко – бидонами,

А то и самогон, замаскированный рюкзачком.

Санитарка Полинька, с округлой речью,

С маленькой намозоленной рукой,

Говорила мне: "Пей молоко, еврейчик,

Поправляйся, а то ведь совсем никакой..."

А я мычал, не справляясь со словом,

Я нащупывал его онемевшим языком,

Я хотел ей сказать много такого,

С чем ещё и не был толком знаком.

В мешковатом халате тоненькая фигурка...

Вот и дёрнулся поезд, и все дела.

Под мостом бормотала блатная река Урка,

Что-то по фене, молилась или кляла.

 

 

ОДЕССА

 

Оставь Одессу одесную,

Когда пойдёшь по облакам,

И, покидая твердь земную,

Последний опрокинь стакан,

И где-то там, за Ильичёвском,

Глоток занюхай коркой чёрствой,

И сладким духом закуси, 

Поскольку берег жарит рыбку,

И прёт кефали запах зыбкий,

А это – Господи спаси!

И наконец-то растворится

Вкус гари, боли и беды,

И черноморская столица

Солёной изопьёт воды.

Её почувствуешь спиною –

С пожарной пеной, адским зноем,

А птиц крикливая орда

Тебя окликнет многократно...

Но как бы кто ни звал обратно,

Ты не вернёшься никогда.

 

 

ПЕПЕЛ

 

ну что моя красавица

ты лучше чем тогда была

не выпито с лица винцо

не съедена с ладошки мгла

затеряны давно века

в которых этот свет мерцал

я из травы ты с облака

ну как сумели встретиться

казалось будем вечно мы

но стало много толку ли 

крича грачами вешними

мы годы перещелкали

и пеплом дни последние

засыпали постели нам

не оставляй во зле меня 

погасшим и потерянным

спугнет однажды утро вой

стирая блики облика

пока я прорасту травой

ты растворишься в облаке

 

 

* * *

Определители звонков, и блокираторы замков,

И пара дюжих мудаков спасут ли от отстрела?

Смешно поэту одному – ведь он не нужен никому!

И не дрожит в пустом дому его больное тело.

Конечно, я все это вру, и тихий омут – не к добру.

Поэту страшно на ветру безвременья, забвенья.

Вопит и корчится душа, и пусть в кармане ни гроша,

Но слушает он, не дыша, как умирает время.

Прости, ведь я лукавлю, брат: он стал прославлен и богат,

На пальце – камень в сто карат, и отдыхает в Ницце...

Но по ночам, испив вина, он знает, в чем его вина,

Обрывки строк лишают сна, и бьется он, как птица.

Ты вспомни, клоун ли, пророк, на крик ли, или говорок,

У перекрестья всех дорог мелькни недужной тенью...

Вот так и жил бы без затей, не ожидая новостей,

Среди зверей, среди детей. Но нет ему спасенья!

 

 

* * *

Ныряющий с моста бескрыл, печален, вечен.

Взлетающий из вод – хитёр и серебрист. 

И встретятся ль они, когда остынет вечер,

Когда забьётся день, как облетевший лист?

Ныряющий с моста, крича, протянет руки,

Но унесёт его резины жадной жгут,

Туда, где у воды дебелые старухи

Намокшее бельё ладонями жуют. 

Взлетающий из вод без видимой причины

Застынет, закричит, затихнет и умрёт:

Его стреляют влёт солидные мужчины,

Там, где летит к земле горящий вертолёт,

Где непослушный винт закатом перерезан,

Где не узнаешь зло, и не найдёшь добро...

Ныряющий с моста стоит, до боли трезвый,

И смотрит, как река уносит серебро.

 

 

ГРУЗИНСКИЕ ИМЕНА

 

В подвале, там, на Руставели,

Где меньше пили, больше пели,

Где я простужено сипел,

Ираклий к дамам крался барсом,

И Заза неподкупным басом

Как сами горы, мрачно пел.

Вода со вкусом земляники,

На стенах сомкнутые лики

Людей, зверей и вечных лун...

Дато был сед, а Важа – юн.

И шашлыки нам нес Левани,

Мераб с Нодаром наливали

И выпевали каждый тост!

Алаверды от Амирани –

Мы пели, словно умирали.

Шота был строен, Цотне – толст...

 

Но видел я в дверную щёлку:

Варилось время, как сгущёнка,

И там, на дальнем рубеже,

Железный век спешил к закату,

И эти чудные ребята

Вошли в историю уже.

Но если ночь моя бессонна,

То вспомню я Виссариона,

Тенгиза, Джабу и Беко....

И отпадёт с души короста,

И уходить мне будет просто,

И жить по-прежнему легко!

 

 

* * *

А дедушка скажет «Лехаим», 

А бабушка даст пирожок... 

Не время, а мы утекаем, 

И медленно таем, дружок. 

Случилось что должно на свете – 

На мелочь судьбу разменял... 

Но папа на велосипеде 

Еще покатает меня. 

Еще я поплачу над мамой – 

Ушедшей, седой, молодой... 

Еще постою я, упрямый, 

Под нашей печальной звездой...

             

 

ПИТЕРСКОЕ

 

Мне старая улица Шамшева

Прошамкает вслед нецензурно.

Доныне душа моя тАм жива –

В сараях за каменной урной.

Её поджигали беспечно мы,

И статные милицьёнэры

Неслись, получая увечия,

Ругаясь и в душу, и в веру,

За нами. Но мы, слабокрылые,

Взлетали над крышами ржавыми,

Над ликами, лицами, рылами,

Над всей непомерной державою,

Над тихой квартиркой бабусиной

(Пушкарская, угол Введенской),

Домов разноцветные бусины

Сияли игрушками детскими.

Любили мы, к ветру привычные,

Отличную эту затею,

И крылья, к лопаткам привинчены,

Никак уставать не хотели.

Смотрели на город наш махонький,

Туда, где такой бестолковый,

Помятой фуражкой размахивал 

Восторженный наш участковый.

 

 

СЕСТРОРЕЦКОЕ

 

В забубенном Сестрорецке, возле озера Разлив,

Я свое пробегал детство, солнцем шкурку прокалив.

Там, где Ржавая Канава, там, где Лягушачий Вал,

Я уже почти что плавал, далеко не заплывал.

Эта финская водица да балтийский ветерок…

Угораздило родиться, где промок я и продрог,

Где коленки драл до мяса – эту боль запомнить мне б –

Где ядреным хлебным квасом запивал соленый хлеб,

Где меня жидом пархатым обзывала шелупня,

Где лупил я их, ребята,  а потом они – меня.

Только мама знала это и ждала, пока засну…

Я на улицу с рассветом шел, как будто на войну.

Чайки громкие летали,  я бежал, что было сил,

Со стены товарищ Сталин подозрительно косил...

Сам себя бедой пугая, сбросил маечку в траву,

Приняла вода тугая, и я понял, что плыву!

Непомерная удача,  я плыву, а значит – жив…

Называлось это – дача, детство, озеро Разлив.

 

 

ЯБЛОКИ

 

А этот сторож, полный мата.

А этот выстрел, солью, вслед...

И как же драпал я, ребята,

Из тех садов, которых нет,

Как будто время их слизнуло –

Там, где хрущевки, пьянь и дрянь...

 

И сторож, старый и сутулый

Зачем-то встал в такую рань!

...Пиджак, медаль, протез скрипучий –

Он, суетливо семеня,

Ругая темь, себя и случай,

В тазу отмачивал меня.

И пусть я подвывал от боли

(Кто это получал, поймет) – 

Грыз яблоко, назло той соли,

Большое, сладкое как мед.

 

Я уходил, горели уши,

И все же шел не налегке:

Лежали яблоки и груши

В моем тяжелом рюкзаке.

 

 

КУРОРТНЫЙ РОМАНС

 

Ветер северный, жестокий: головная боль с утра.

Он приносит злые строки – память нашего двора.

Там живут башибузуки, отвратительно крича.

Эти сладостные звуки маму будят по ночам.

Мне туда бы, в эти лужи, я тогда бы дал огня…

Но я толстый, неуклюжий, маме страшно за меня.

Пусть росли они бурьяном, с желтой пылью в волосах,

Им не надо фортепьяно колотить по два часа.

Им не надо быть примером, им привычно бить под дых…

Исключат из пионеров их, чудесных, золотых.

 

Где вы? кто вы? память стерта, во дворе другой разлив,

И разорвана аорта, землю кровью раскалив.

Где вы, пьяницы и воры?.. В сладком дыме анаши

Как же ваши разговоры были злы и хороши!

Вы остались в том пространстве, в очистительном огне.

Но с завидным постоянством вы приходите ко мне.

Костя, Юрка, Валя, Света – из того смешного дня…

Без возврата, без ответа, без меня вы. Без меня.

 

 

ПРАДЕД

 

Мой прадед, плотогон и костолом,

Не вышедший своей еврейской мордой,

По жизни пер, бродяга, напролом,

И пил лишь на свои, поскольку гордый.

Когда он через Финский гнал плоты,

Когда ломал штормящую Онегу,

Так матом гнул – сводило животы

У скандинавов, что молились снегу.

И рост – под два, и с бочку – голова,

И хохотом сминал он злые волны,

И Торы непонятные слова

Читал, весь дом рычанием наполнив.

А как гулял он! Стылый Петербург

Ножом каленым прошивая спьяну, 

И собутыльников дежурный круг

Терял у кабаков и ресторанов.

Проигрывался в карты – в пух и прах,

И в жизни не боялся перебора.

Носил прабабку Ривку на руках

И не любил пустые разговоры.

Когда тащило под гудящий плот,

Башкою лысой с маху бил о бревна.

И думал, видно, – был бы это лед,

Прорвался бы на волю, безусловно!..

 

Наш род мельчает, но сквозь толщу лет

Как будто ветром ладожским подуло.

Я в сыне вижу отдаленный след

Неистового прадеда Шаула. 

 

 

СЫН

 

Мальчишка с пристани ныряет.

Он нас с тобой не повторяет,

Хотя знакомые черты

В нем проступают ежечасно.

Ах, прыгать в море так опасно

С бетонной этой высоты!

 

Он неуклюжий, долговязый,

Грубит, и с нежностью ни разу

На нас с тобой не поглядел.

Из всех рубашек вырастает,

Вокруг него – иная стая,

И мы как будто не у дел.

 

…Из моря выйдет посиневший,

Так быстро вырасти посмевший

(Попробуй-ка, останови!)

Шагнет на край, взмахнет руками,

И скроется за облаками

От нашей суетной любви.

 

Он приспособлен для полета,

И радости тугая нота

В соленом воздухе дрожит.

Мальчишка с пристани ныряет,

Он нас с тобой не повторяет

И нам он не принадлежит.

 

Откликнется на имя Сына,

Потом – саженками косыми

Навстречу ветру и волнам

От нас, от нас – по белу свету.

Но отчего в минуту эту

Так горестно и сладко нам?

 

 

САПОЖНИК

 

Маленький сапожник, мой дедушка Абрам,

Как твой старый «Зингер» тихонечко стучит!

Страшный фининспектор проходит по дворам,

Дедушка седеет, но трудится в ночи.

 

Бабушка – большая и полная любви, 

Дедушку ругает и гонит спать к семи…

Денюжки заплатит подпольный цеховик,

Маленькие деньги, но для большой семьи.

 

Бабушка наварит из курочки бульон,

Манделех нажарит, и шейка тоже тут.

Будут чуять запах наш дом и весь район,

Дедушка покушает, и Яничке дадут.

 

Дедушку усталость сразила наповал,

Перед тем, как спрятать всего себя в кровать,

Тихо мне расскажет, как долго воевал:

В давней – у Котовского, а в этой … 

                             будем спать…

 

Маленький сапожник, бабуле по плечо,

Он во сне боится, и плачет в спину мне,

И шаги все слышит, и дышит горячо,

И вздыхает «Зингер» в тревожной тишине.

 

 

ПЛАЦКАРТНОЕ

 

Единственный из проклятого рода,

Плевал в колодец и не дул на воду,

И никому не верил на Земле.

Он заплатил за батю-полицая...

Не разглядел тогда его лица я 

В плацкартной ненасытной полумгле.

 

Он говорил, не мог остановиться,

И бился голос как слепая птица –

Казалось, что расколется окно.

Он говорил о лагере, о воле,

И я, пацан, объелся этой боли,

И словно бы ударился о дно.

 

Цедил слова он, бил лещом по краю

Нечистого стола. И, обмирая, 

Смотрела злая тётка на него.

Он пиво пил, и нервно цыкал зубом,

И тётке говорил: «Моя голуба...

Не бойся, я разбойник, а не вор!»

 

Он растворился в городке таёжном,

И все зашевелились осторожно,

Шарахаясь от встречного гудка.

И пили водку, хлеб кромсая ломкий,

И только мама плакала негромко,

И говорила: «Жалко мужика...»

 

 

 

 

 

 

 

Поделиться в социальных сетях


Издательство «Золотое Руно»

Новое

Новое 

  • 07.12.2024 14:16:44

    Наталия Кравченко. "Из цикла "Защита" (Часть 5)" ("Критика. Эссе")

    "Есть поэты «с биографией», такие, как Пушкин, Лермонтов, Байрон, Бродский, и поэты без биографии (Фет, Тютчев, Анненский). Кушнер относит себя ко второй категории и благодарен судьбе, что она позволила ему заниматься любимым делом, не отвлекаясь на «биографию». «Слово «поэт» я к себе не примерял, – говорил он, – поэт – это Блок, я же жил с ощущением «человека, пишущего стихи» – это словосочетание, употреблённое Блоком в одной из его статей в отрицательном значении, казалось ему самым подходящим для себя. Любимый миф Кушнера – это эпизод в божественной карьере Аполлона, целый год принуждённого Зевсом провести в услужении у царя Адмета пастухом. Анонимность, неузнанность представляются ему более достойными поэтического дара, нежели..."

  • 03.12.2024 17:21:00

    Валерий Румянцев. "Стихотворения- 2024 год (публикация №6)" ("Поэзия")

    "Коварен и неведом путь. Рука судьбы толкает в грудь: Давно пора передохнуть, Куда ты устремился? Но я, судьбе наперекор, Через очередной бугор Спешу, чтоб мог увидеть взор, Что я не заблудился..."

  • 29.11.2024 17:20:19

    Наталия Кравченко. "Из цикла "Защита" (Часть 4. Окончание)" ("Критика. Эссе")

    "Отсидев 5 лет и 7 месяцев, получив условно-досрочное освобождение, Дербина перестала считаться преступницей и почти два десятка лет не привлекала к себе внимания. Но когда в 1994 году вышла в свет ее книга стихов «Крушина», предисловие к которой в свое время написал сам Николай Рубцов, она вызвала безжалостную, с потоками откровенной клеветы, травлю Дербиной, которая не прекращается и по сей день. В конце 2000 года профессор кафедры судебной медицины Юрий Молин дал заключение об..."

  • 28.11.2024 17:17:00

    Наталия Кравченко. "Из цикла "Защита" (Часть 4. Продолжение)" ("Критика. Эссе")

    "Много мифов и легенд ходит об этой истории, много сплетен, клеветы, лживых и злобных домыслов. Даже сейчас, когда прошло более полувека. Сальери, Маркиз де Сад, Дантес в юбке, Герострат, леди Макбет, Чапмэн – как только ни называли эту женщину. Я хочу дать слово ей – единственной свидетельнице, виновнице и жертве, очевидице и участнице тех давних событий. Прочтя множество интервью с ней, я объединила её ответы в единый монолог, который и хочу сейчас вам представить..."

  • 27.11.2024 17:15:00

    Наталия Кравченко. "Из цикла "Защита" (Часть 4. Начало)" ("Критика. Эссе")

    "Это очень печальная история. История короткой и странной любви, трагический исход которой оба они предчувствовали. Всё так и вышло, как он писал: «Я умру в крещенские морозы...» А для неё та январская ночь 1971 года оставила только одно имя: «Та, которая убила Николая Рубцова». С этим именем ей надо было жить всю остальную жизнь. Познакомились Николай с Людмилой в общежитии Литинститута ещё в 1963-м. Потом ещё раз случайно встретились через год. Правда, тогда с её стороны особой симпатии к Рубцову не возникло..."

  • 21.11.2024 17:41:17

    Валерий Румянцев. "Стихотворения- 2024 год (публикация №5)" ("Поэзия")

    "Тропа к успеху далека. Поэт! Найди строфу сначала. Чтоб в ней хотя б одна строка, Но крепко за сердце цепляла. Чтобы..."

Спонсоры и партнеры