НАБРОСОК ИЗ НИОТКУДА
А земля приближалась, казалось, что вот оно, вот:
воплотишься под крышу, в квартиру, судьбу обретя человечью.
Ветер пальцы лучей расплетал, забивая слезой звездный рот,
и к земле пробивался холодный, потерянный, млечный
остывающий луч — ближе-ближе к печи, той, что в тлене земном;
но сады не цветут, жгут бумагу и общества строят,
за поденщину утра за белым замерзшим окном,
как огарочки, светятся и призывают к покою
звезды. Бабочек воля — до лампочки: к шторе, к окну.
В клетку города — мысли, органику тела.
Я еще постою под дверьми и потом лишь войду.
И ты спросишь: успела забыть? Да, я долго,
достаточно долго летела.
* * *
Для тебя однажды время
тоже станет посторонним —
там, где ходит акварельно
тихо-тихо дымный город.
Вседержавна, филигранна
весен стужа, шум личинок;
складывает кто-то странный
нас, как города картинки:
«Ты совсем один, прекрасный,
я совсем одна, дурнушка...»
Сбрасывает время маску,
шелестит весна на ушко
шиной, гарью, желтой краской.
Розов облик Незнакомки...
Станешь ты ловить напрасно
патефонною иголкой
Время: нет апреля тише,
глубже, тоньше — не бывает;
подожди: вот грянут вишни
цвет и морок в сети мая,
запрокинется в истому
город пыльный, боль апреля,
как тяжелые бутоны
время выпадет из комы
и пойдет листать творенье.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Мир зеркален, и все так чисто,
так прозрачно — рукой не тронешь:
отражает улыбку листик,
отражают огонь ладони.
Отражаются пули свистом
птиц небесных; дробится ультра-
звуком цвет —
и на вкус ириской,
под язык — все что жгло и смутно,
нудно память твою давило
и держало в стекле, как из сетки,
потечет, станет утро синим,
станет мир твой нагим и ветхим.
Ветер створки судьбы откроет,
заскрипит у шарманки ручка.
Полость осени листья кроют,
словно стеклышки в калейдоскопе,
ты ж — послушник,
о нет — подслушник
их зеркальных осенних штучек,
тихих маршей, смешных историй.
МАЛЕНЬКАЯ КАССАНДРА
Как жить, когда раскрыт любой тайник?
Как пыль живет, когда окно открыто...
В глазах ребенка — солнечной уликой,
что комната безвременьем промыта,
что видим в пыли — свет и что притих
пустырь времен за окнами, но в глянце
небес — звенит танцующим лучом:
в ресничной благодати нипочем
ни Трои гибель, ни коварные спартанцы.
Безумной девочке Кассандре зареветь,
моря размазав по щекам, не так чтоб в горе.
Пророчество ведь не кимвал, не медь —
глаза песка, земная пыль, цветное море.
ЩЕЛКУНЧИК
За Гофмана бокал кривых зеркал,
по граням искра бродит золотая,
я пью, и монстры многих трудных лет
по ободку Новейшего Грааля
танцуют, думая, что здесь приют и свет.
Ты видишь рожи их, крючки, носы, галоши,
дожди и зонтики, дырявые носки:
окончен юбилей всех королей, в прихожей
мышиные шаги, мышиные шаги...
Щелкунчик мой, что скуксился? В бокале
не попадает зуб на золотой зубок?
Постой еще, постой, как холодно в астрале
Германий и Россий, придуманных тобой.
На море всех смертей, в кораблике Венеций,
и там, и там — лишь ветер-пономарь,
а ей все мнится: катехизис да Грааль
чужого сердца, плакальщика сердца.
КУХОННЫЙ РАЗГОВОР
Эта музычка, что в стишке,
перед музыкой настоящей,
что ты скажешь — большой, гремящей,
водопадом космическим падшей
на вселенского сердца ширь?
Разве что-то о той кислинке,
что замешивает раствор
клейких листиков и былинок,
чтоб тебе подарить их стон
в многократно цветущей жажде,
доиграться до всех основ,
той кислинке, что мажет каждый,
как помазанника, — разговор
в темной кухне, где тет-а-тет
с каждой малостью говорит
переносным в судьбу сюжетом
этой музычки — серафим?
БЕЛАЯ КОМНАТА
В этой белой-пребелой комнате,
где живем мы с тобой уже год,
что внутри, что снаружи — дождики;
цепь часов, стариковский комод...
Тяжеленный комод, часы — обманщики,
прячут зеркальце, прячут сон,
все с секретами в каждом ящичке,
с шестеренками — в золотом...
Вот поэтому в мире — дождики,
трепет трещины в потолке,
время, пахнущее извозчиком,
время веера Мериме.
Время кармы, колесики движущей,
в эти часики — на постой,
в этих часиках — только вытащи —
с конским волосом — срыв в разбой...
А дожди, что снаружи, — внутренни,
внутривенны — Кармен им в бока.
Ножик — дождику, дождик — ножику,
золотым гвоздям — всем по зонтику.
В этой белой-пребелой звоннице
мы — веками уже, мне помнится.
Как прозрачна она, высока...
КОНАРМИЯ
Что умеет делать еврей?
Он умеет плакать,
говорить «ой»,
отвечать на вопрос вопросом,
посыпать голову пеплом
на все семь траурных дней
и проблемы с сыном иметь
в году високосном,
протирать мозги у столетий
кошерной тряпкой,
как алмазный Бабель — очки,
и от пыли — свет, чтоб лучились скрипки,
и накручивать пейсы. Маркс и Со.
кто этого делать не мог,
тараканами стали в «Замках»,
остальные — от тараканов же —
послужили долгожданной прививкой.
Черным углем отбеленные
кони,
смотри — на красном!
Цадик Боренбойм,
Бабель и Кафка,
и Визель Эли...
Что умеют они?
Кричать и петь: это горький праздник!
(«Hочь»* — от мира сокрыты их семидневные двери.)
* «Ночь» Эли Визел — книга воспоминаний о Холокосте.
МАЙЯ ПЛИСЕЦКАЯ
Майя Плисецкая — сцена,
единоличный храм.
Не Болеро — Прометеев
Огонь — ее сустав.
Рая состав — первым,
чистым слогом — оркестр.
И если лебедю мера
умереть —
то гневом,
вырванным из ее чресл.
И когда танцуется Малер,
черный рот смерти, вой —
богом становится алым.
Роза — живая кровь.
И когда на выходе Китри
веером воздух — сечь,
дочиста гибнет нечисть,
тело обрящет речь!
Нечисть вся прочь, дa будет
нaчисто выскоблен страх!
И вот тогда начинается та Прелюдия,
когда Майей Плисецкой становится
сам Бах.
И в движении рук по кругу
по сцене — течет орган.
Майя Плиcецкая никогда не танцует
милых нимф, нимфеточек, дам.
Майя Плисецкая никогда не станцует
Жизель. Танцует — Жизнь!
Дух и правда не могут сойти с ума.
Лебедь есть путь,
есть — мысль.
Дух и правда — только они и видны
в каждом изгибе правд.
Дух и Правда. Как соловьи?
Соловки и тундры,
где мамин и папин прах.
И поэтому Майя Плисецкая —
пурпур, рупор тела, гроза.
И потому она — говорящих рук Аладдин,
лампа. Лавина. Та
танцует
всегда
одна.
Майя Плисецкая — это эпика властного мира,
руки — на тебе — смысл.
Этика — господин.
Майя Плисецкая с испугом у Бога попросит,
чтобы еще пару лет
прожил
Родион Щедрин...
КАФКАНЕСКА - МЕЛКИЙ БЕС
так страшнo любить, страааашнo,
лучше насекомых давить на обоях,
лучше смотреть в окно, считать башни
на гобелене неба, оно голубое.
так страааашно любить, так страшно,
клопа раздавить лучше ... на ложе, в каске...й пулeй,
- зачем это пятно красное, влажно?...
так страашно....любить, страаашно..
на поле - бойня - а-a-.й. - пул-и, гул-и...
MISERERE
Ах, старушка моя, Европа,
ты же тоже из варваров родом!
Из лесов, из стаи волчиной
королей Артуров в овчинах,
крестоносцев, тиранов, тиров,
круглых столиков, полигонов.
Теплым ветром укутай ноги:
Амадеус замерз, как полюс!
По земле путешествуют боги
ко дворам королей, по полю,
по Европе. Насмерть — застыли.
В жерновах — кружева манжеты.
Мать Кураж(ится), войны сбыта,
нострадамусов; тиф наветов,
Альфы свет сквозь руины редкий.
Донкихотские киплинг-дети
добрались до луны, а луны
лишь волчатам видны при свете.
В алфавит — алгоритм — наручник,
стоны, враки. С Рабле напрасно
до Улисса — нас Время пучит.
Розу к розе — не будет сказки.
Будут — каски. И крыс — поручик.
Оркестровка по рвам. Арены.
В круге энном — для всех изгнанье:
с подорожной в Сибирь из Вены.
Miserere — уже глобально!
Miserere: из руны в космос
бросил камушек — разорвало...
Мiserere — за чудо голос,
за хрустальное покрывало...
ПОЭЗИЯ
Поэзия есть вещество, имеющее вкус.
И ветер. Вес Слезы — над полем, злак — за знаком;
толчок судьбы — под дых, дрожанье слабых рук
твоих, держащих мир невнятностей, и маков
шершавую волну, и розу, как зрачок
небесного колодца — дно незримо
сквозь плеск от звездных крыл... На ножке мотылек —
в единственном числе солдатик-балерина
несет свой рок. Свой срок. Фонарь горит…
В нем оловянный дым — в пробирке-стебелечке.
В нем варятся мозги. И несказанный свет.
И запах гари пробивается — сквозь точки.
|