Новости, события

Новости 

Валерий Сухарев




Валерий СУХАРЕВ- поэт, прозаик, журналист, переводчик. Родился в 1967 году, живёт в Одессе. Стихотворения публиковались в городской периодической печати с 1983 года, неоднократно появлялись на страницах украинских и зарубежных газет, журналов, альманахов, а в 2008 году вошли в антологию «Украина. Русская поэзия. ХХ век» и литературные антологии «Кайнозойские Сумерки» и «Солнечное Сплетение». В 2008 году стал лауреатом в турнире поэтов-одесситов на Международном фестивале русской поэзии «Болдинская осень». С 2004 года – член Южнорусского Союза Писателей. Публиковался в коллективном поэтическом сборнике «Современность» (Польша, 1992), журналах и альманахах «Новое Русское Слово» (Париж), «Крещатик» (Германия), «Интерпоэзия»  (Нью-Йорк), «Дети Ра» (Москва) , «Южное Сияние» 
 (Одесса), «Меценат и Мир. Одесские страницы» (Москва), «Дерибасовская – Ришельевская» (Одесса), в интернет-журналах «Авророполис», «Ликбез» и др. В 2000 году вышел первый авторский сборник стихотворений «Анонимность пространства» (2000), на издание которого дала свое благословение Анастасия Ивановна Цветаева. Финалист поэтического конкурса Международного арт-фестиваля «Провинция у моря» (2013, 2014, 2015).

  

 

 

Произведения автора:

  

              

 

 

       КОРОТКОМЕТРАЖКА

 

Самим себе во снах мы привираем –

по цвету – ад, а странно – пахнет раем…

Развилка, тропы, некий истукан,

похожий на флакон или стакан,

бабай пространства; видишь, вдалеке

ожившие и злые барельефы

мытарств, кометы делают пике

и падают, преобразив рельефы

округи; ты проснулся, три часа,

от ночника на кресле полоса.

 

Октябрь, ноябрь отгуляли, в окна

ползут прохлады длинные волокна,

как будто дым в стоячей пустоте –

каляки и маляки на листе

ребенка бесталанного; зима

рисует лучше, но пока не в форме,

не в тонусе рука, и жизнь сама

похожа на поземку по платформе:

все смазано, растянуты штрихи

вагонов, здесь и там дерев верхи

сбиваются в колтун – мы едем и

едим, и мы не делимся с людьми.

За окнами зима в плохом пальто

идет за литром, сетки решето

вмещает также хлеб, паштет и «яйцы»;

шмыгнул бигборд, где алчные китайцы

вам телевизор дарят, чтоб смотреть

в HD на вашу собственную смерть –

на отражение в стекле, в просторе

за ним – лица на фоне косогора;

вот рюмка с Менделеевым – и та

там отразилась, залпом выпита.

 

Закатные на небе витражи.

И думаешь: «А ну-ка, покажи

соседке по купе тихонько дулю –

что будет?» Может быть, как на ходулях,

поднимется и выйдет, может, нет;

в купе висит зловещий синий свет;

и спать невмочь, а пить да говорить,

на полустанках обрывая нить

беседы – легче ей и проще мне,

слова – одне, и тьмы в окне – одне.

 

  


       ***

 

Чего ты не смогла мне простить, я и сам себе уже

не сумею, разве – Господь обоим… Сплетая руки,

тела и души, в жизни и смерти, словно на той меже,

где уже выбора нет, и где никто и никого на поруки

 

не возьмёт, – вот именно там мы не расстанемся; будет

какой-то прощальный свет над нашими головами; пастух

проведёт своё стадо мирное, и вдалеке какие-то люди

с летними от загара лицами что-то скажут о нас; мой слух

 

обострился так, что я слышу кузнечика и цикаду в их

сумасшедшей дали, а ты могла бы и уст не открывать, –

просто рядом дышать и смотреть на меня, но и это в стих

не поместится, это больше, чем вдох или выдох; и покрова

 

небес, с ангелами и бесами, настанет час, покроют и нас,

и под пеленами этими, закутавшись в свои «да» и «нет»,

мы, как сиамские близнецы будем радостью мучиться, час

от часу всё неразрывнее и век от века; и этот свет,

 

названный мною прощальным – лишь декорация, задник, софит

в постановочной этой жизни, но за нею не тьма кулис

и бутафория ближних, и не какой-то дурацкий рапид

тоннелей и лиц – что-то иное и большее… Вот, ты оглянись –

 

и что увидала? ни нового неба здесь и ни чужой земли вдали;

мы тоже с тобой хороши, перебираясь по кочкам судьбы почти

вслепую, но наших рук очертания и тени пусть никого не спасли,

а может и – да, и об этом не надобно знать нам в этом пути.

  


 

       ***

 

В раю закрыто, но в аду еще

свет не тушили, и еще посуду

не убирали – вон белеет счет

за сытый вечер, и тела повсюду.

 

В раю уже закрыто, но в аду,

куда – как мнилось – заглянул случайно,

посасывают сносную бурду,

покуривают, атмосфера чайной…

 

И вечный то ли жид, то ли грузин,

каких, куда ни плюнь, везде навалом,

рыдает среди прочих образин,

все – в стельку, атмосфера сеновала.

 

И кто-то, с нехорошим огоньком

в глазах, стоит у входа, попирая

здесь принятый устав, и ни о ком

не помнит, бросив ад не ради рая.

  


 

       ***

 

Остывший чай заката, и наискосок

и порознь гуси в небе тянут выи;

у променада шторм, и в рытвинах песок,

и ревуны гудят сторожевые.

 

Ноябрь лежит, как медная доска,

на этих склонах, склонных к анемии,

прохожего спина – она тоска,

и драпает под ветром драп… Прими я

 

еще грамм двести – стану громко петь

из «Тоски» или «Битлз» или марши,

один на склонах, в лиственной толпе,

и дело это в общем-то не ваше.

 

Уже по вечерам седеет ствол

платана и упорствуют эолы,

раскачивая тяжких штор подол,

и отсвет ночника метут подолы.

 

И в доме тишина. Она сидит

в пижаме в кресле, и меня листает,

и жадный полумрак дает в кредит

и блик, и тень. Их розница простая

 

вас примиряет с жизнью за окном,

с тоской водопровода в полвторого;

и воздух спит, мерцает волокно

ноябрьских заморозков, и пустеет слово,

 

слетая сгустком пара изо рта,

драконом смысла, что давно утрачен…

На перекрестке пляшет пустота,

чтобы согреться так или иначе.

  


 

       ***

 

Бесцветней серого, невзрачней голубого

и мерзче розового, словом – сразу три

в холодном небе; вот тебе забава,

друг Левитан, возьми и повтори.

В подветренных кустах шуршат листвою

эолы и собаки этих мест,

отряд ОМОНа, схожий с татарвою,

дает круги с зигзагами окрест.

Ученья в парке… А у нас тут пьянка,

и мы их видим, а они нас нет;

профессор, защитившись, хуторянку

наплясывает, выпивши вполне.

Двадцатилетней давности студенты

пируют с аспирантками; зима

им молодость ссужает под проценты

и, с ними заодно, пьяна сама.

  


 

       ***

 

Это – пейзаж для репетиции памяти,

зрительной и вообще, это, с глазами навыкате,

море сосет горизонт; и ничего не исправить –

ни кистью аквамарина, ни тем, что видите

вы это как будто впервые, сморгнув воспоминание

о таких же маринах, нечаянных чайках, полуднях,

повторяющихся и невольных, как заикание.

Две стороны пейзажа – берега и с борта судна.

 

С берега: южные сумерки в стиле барокко,

перегар духов, духота, шепелявые склоны,

с которых не важно что, главное – чтобы далеко

было видать вашей даме, к которой вы склонны.

О, повторяемость всех небес, холмов, пейзажей

с рестораном в левом нижнем углу, а в правом

верхнем – с упадочнической луной; и даже,

при входе в пейзаж, вам уютно, как от отравы

все равно о чем говорения, вам подходят

любые пиджак, коньяк, салат и закат;

Вы, как и я, – часть натюрморта, природы;

нас уже написали, вернемся назад.

 

С борта: буруны в сторону берега; берег

лежит кверху брюхом, и люди на пляже, как текст,

набранный Брайлем, линза пространства, терек

пенящейся там листвы, и ресторан, он – ест.

Всматриваясь с борта, мы упираемся в пестрый

и бессмысленный пуантилизм, нам колет зрачок

соринка глиссера, море выглядит просто,

как Афродита, волосы взяв в пучок.

 

Сверху – белье небес, как – снизу – исподнее,

пух-перо бакланов, чьи морковные лапы –

суриком на сизо-синем; и погода сегодня

испортится чуть погодя: накрапывало…

С борта и с берега – две репетиции памяти.

Она же – премьера, и вы - отличный актер.

Но, даже с суфлером, вы ничего не исправите,

это уже фотография, мертвый простор.

И именно в этой рамке исчезнув, истаяв,

вы станете кромкой барокко в небесной лепнине,

соглядатаем горизонта и птичьей стаи,

«молнии» глиссера и терракотовой глины.

 

  


       ***


ты заснул и проснулся так же вода

подкапывает из крана и иная среда

подсматривает из-за шторы провода

 

вечности прикоснулись к плечу

я чувствую тебя и не боюсь и парчу

занавесок рукою не двину хочу

 

знать откуда и зачем ты пришла

у тебя нет имени и числа ты не зла

но на платье пепел а в глазах зола

 

а ты оказалась вестником подвинув штору

легка как воспоминанье сна обо сне и которую

из них прикрыть чтобы тебе было в пору

  


 

       ***

 

воскресным утром не торопись откидывать одеяло

потянись зажмурься губы надуй представь что я

на расстоянии миль и миль делаю то же как мало

человеку для иной связи надо представь бормот ручья

 

где чья-то рука наклонив иву нудит её к твоим глазам

и получается двойная тень – от век и от неё и никого

вокруг кроме птичьего гама и паучка что всё соскольза-

ет по розным листам таращась на мир не ведая ничего

 

потянувшись и в чём-то сквозящем на солнце ты

подумаешь а ведь хороша не вспомнив об авторе строк

и не беда ведь и рояль не спрятать в кусты а наготы

и подавно и ты как радость Господь и сумел и смог

  


 

       ***

 

Совы и осы лесов, хорьки и прочая живность полей,

всё движимое, таимое или летящее – уже не моё;

душа, как наказанная, сидит в уголку, ты её не жалей,

а хочешь налить, так – налей это жидкое не-забытьё.

 

Удаляясь, прячась то за колонной, а то за стволом,

в арке с подарочной (вместо бантика – отсвет лампы) лужей,

и далее чигирями и чердаками (в одном из окон сидят за столом);

удаляясь и удаляясь, сокращаясь до брошенной вчуже

 

на стену или на скамью тени (и на скамье она –

словно мелко нарезанный сыр или хлеба серый батон,

а на стене – как в криминалистике – мелом контур того, из окна

сиганувшего или убитого на бегу); небесный затон

 

полон колоколами и локонами облаков; и летает

стая, взбивая воздух прохлады; позже – морось и морс дождя;

и дома выглядят заболевшими и не по летам и

цвету состарившимися, всего полтора погодя

 

столетия, как взошли… Удаляясь, сбежав со своих

галер, обрывая связи – как прерываешь

телефонный трёп, соврав, что чайник вскипел; и из двоих

один ещё слушает зуммер (как в кардиологии) – наигрыш

 

из необитаемого эфира, методичное ту-ту-ту…

И там кладут трубку, пожав плечом, хмыкнув или же промолчав;

и тенью – за тенью словесной вязи – проскальзываешь по ту

сторону, по направленью не к Свану, а бесконечной печали.

 

И в длинных, кривых потёмках её, в растворимых едва

лампочкой осознания сгустках (словно слежавшийся кофе),

душа сама пытается о себе хоть какие найти слова,

глядя в провал, как в зеркало, анфас глядя и в профиль.

  


 

       МЕСТО И ВРЕМЯ

 

Словно огромная бабочка в темноте,

крылья прижав к столешнице и серея

при слабосильной лампе, книга спала,

сутки не дрогнув, как ты ушла, в простоте

сборов забыв телефон, его батарея

села, и связь прекратилась – числа

 

и месяца летних; жара сменилась водой

небесной, и сей преизбыток создал венецию

домов и проезжей брусчатки; и дерева

забыли свою анорексию, а над седой

рваниной исподнего туч – как венец и яд

июльский, или если призвать другие слова –

 

над городом и страной своей булавой

размахивая, налево гремя и направо,

путешествовал толстый и иностранный гром;

как Мусоргский – ликом дик, но лыс головой,

одет хорошо и неопрятно; был он прав

в том хотя бы, что слышался и за углом,

 

и за городом, и над морем муаровым,

вспомнившем Айвазовского как-то некстати;

и беловежским зубром ревун гудел;

причалы отправились в плаванье, для мемуаров

грядущих готовя сырьё; и тот, кто листать их

станет – может быть, вспомнит, что понаделал

 

хтонический бог стихии… А между тем

весть о тебе (хороши же безумные лиги

авиаперелётов, диезы аэропортов

и дубль-бемоли, звучащие в пустоте);

весть эта, мелко дробясь на фрагменты и миги –

точно звенья цепочки распалась на ком-то –

 

весть эта (палец сбивает озябший пепел)

сюда добралась (на донышке чашки грязца

кофейная) в неузнаваемом виде:

дескать, что пребываешь в небесном склепе,

в атомарном распаде; ни черт лица,

ни силуэта; райская пыль в Аиде.

 

Странно – теперь ты миф, почти что апокриф

в агентстве жизненной лжи, в реестре его;

а в небе июльский хаос с его громами…

Смерть рисует виньетки на белой и мокрой

туче; и жизнь с раздробленной головой,

лужу подкрасив, валяется между домами.

  


 

  NIEMENA PAMIECI ZALOBNY RAPSOD

 

Довольно грязный небосвод. По-зимнему,

вдоль ветра, в профиль – люди и фасады;

портретов треп, попробуй возрази ему;

жизнь возразила, но ему не надо.

Варшава варит митинг поминательный:

лавровый лист венков, букетов специи;

все люди – в именительном и дательном,

расходятся повспоминать, согреться.

И тротуар общественного траура

оставлен стыть: где розы, где гвоздика;

пустая тара наподобье Тауэра;

в подземке затерялась Эвридика.

Орфей – средь поездов, схвативших заживо

дыхание людское, торсы, плечи…

И по перрону пьяный лях похаживает,

слезится… Что ты плачешь,человече?

Проспекты, парки, сад в согбенной позе,

локтями порознь – точно на морозе

свело суставы; оспенный фасад,

за рябью снега, все глядит назад,

как будто бы в тоннель, куда унесся

горящий поезд, навалясь на оси.

Вся эта метафизика металла, –

все кадры окон без людей, – влетала

в трубу, как пневматическая почта;

вот хронос окончательного вычета.

Во тьму горизонтального колодца,

глаза раскрыв, летит локомотив,

тоннель трясется и сейчас взорвется,

чтобы раскрыть астральные пути.

 

Закрыв глаза, он слышать продолжал

подземный свист, сверчка, ночное пламя

планетной плазмы… Так его душа

прощалась с речью рек, с полями,

с земными звездами вверху; он продолжал

улавливать помехи, как локатор:

что слышит смерть, то чуяла душа

на всех волнах эфира и покатых

холмах, чей – что ни взмах, то – шаг

в пространстве, от рассвета до заката.

Январский католический обряд.

Последняя поземка, свечек ряд,

как многоточие во тьме. Горят.

 

  


       КАРТИНЫ

 

       1

 

Сегодня снег с дождем… С ума сойти –

какое самобытное начало,

к тому ж декабрь… Отчетности с пути,

цедулки докладные; величаво

и не начать; но, с Богом, мы начнем…

Коктейль вертлявый этот тусклым днем

был взбит небесным миксером, а там

и подступила к окнам темнота.

Шантажнейшая музычка зимы,

с подскоками прохожих и пернатых,

се – слякоть, точно вышед из тюрьмы,

и дом на все глядел, как губернатор

на голь и рвань; картинка неважнец

и звук туда же – трескот и свистец;

но любо нам представить в этот час

округу, даль, где ныне нету нас.

 

       2

 

Проселок, лес, Радищевский простор

(хотя, чего Радищевский, а Пушкин?),

рыдающий рыдван под косогор,

поля убиты и гнилы опушки;

да вот шлагбаум, как воздетая рука

от римлянина – ехай хоть в Европу;

Евразия завидно велика,

так велика, что поодбило жопу

и зубы растрясло… А мы сидим,

почти в тепле, почти в своей державе,

и сигарет отечественный дым,

и на столе подержанный Державин.

О, южная тлетворная зима.

О Боже, ты хоть это не замай!

И парных рифм и перекрестных рифм

спокойствие, их строгий логарифм.

 

       3

 

Вообще, о ком тут речь и в чем здесь суть?

Навеяно, читатель, непогодой,

в спине болями, бисмарком в носу,

и нездоровый образ жизни, годы,

несовпаденье планов и судьбы

(как вспомнишь близких – все одни гробы);

да мало ли чего, плохой коньяк…

А коль не понимаешь – сам дурак!

Но это – к слову, бросьте, мы не лучше:

стихи писать – не родину спасать

от клоунов с их логикой пластучей,

но это тоже, впрочем, словеса.

Настал декабрь, настал кретинский кризис.

Народы мрачно смотрят в катехизис,

в страницу для пометок, в пустоту,

и постигают жизни красоту.

 

 

 

 

 

Поделиться в социальных сетях


Издательство «Золотое Руно»

Новое

Новое 

  • 16.07.2019 17:16:21

    Леонид Подольский. "Фифочка" ("Проза")

    Заглянув после долгого перерыва в «Фейсбук», Владимир Левин обнаружил на своей странице коротенькое письмецо, скорее даже записку от Леночки Фельдман. Он с волнением перечел её несколько раз, несмотря на то, что читать было практически нечего, никакой информации о Леночке записка не содержала: «Здравствуйте, Владимир Ильич! Случайно узнала, что вам исполнилось шестьдесят пять лет! Поздравляю! Летом собираюсь в Москву. Очень хочу увидеться. Лена Фельдман

  • 03.07.2019 17:48:00

    Леонид Подольский. "Четырехугольник" ("Проза")

    "Юрий Матвеевич Новиков, главный редактор московского литературного журнала, много лет не читал стихи: устал, надоело, давно разочаровался в поэзии, а от того все передоверил безотказной, вечной Эльмире Антоновне, старой деве, у которой ничего за душой, кроме стихов и доброго сердца не было. В прошлой жизни она поклонялась Пастернаку, ездила к нему в Переделкино, чтобы увидеть издалека, тайно обожала Самойлова, безответно любила Коржавина и помогала по хозяйству безбытной Ахматовой. Вообще в ее натуре было обожать и влюбляться, но по величайшему секрету, так что можно было только догадываться..."

  • 02.07.2019 0:05:00

    Владимир Спектор. "Мне нужна такая жизнь! Другая не нужна! (о романе Евгения Гришковца "Театр отчаяния. Отчаянный театр") ("Критика. Эссе")

    Какой классный мужик! Честный, порядочный, справедливый… Это главная мысль, которая появилась у меня после прочтения мемуарного романа Евгения Гришковца «Театр отчаяния. Отчаянный театр». Причём, относится она и к герою романа, и к его автору, что, в общем-то, одно и то же, ибо автор пишет о себе. Мне действительно очень симпатичен этот человек, предельно искренне рассказывающий о себе, о своей жизни, начиная со школьных лет, о мучительных поисках самого себя и своего места в этом зачастую недобром и лживом, но всё равно прекрасном мире. Книга не о воспитании, но, тем не менее, и об этом тоже. Потому что хоть немного, но говорится, где и как, в результате чего появились и развились эти хорошие человеческие качества. Конечно, в семье. И отчасти благодаря чтению хороших книг.

  • 26.06.2019 19:30:54

    Владимир Спектор. "Несовместимость в зеркале истории, семьи и системы" (рецензия на книгу (роман) писателя Леонида Подольского).

    "Семейная сага, исторический роман, энциклопедическое повествование – все эти определения подходят к характеристике книги Леонида Подольского «Идентичность», притом, что написана она интересно и увлекательно. И, самое главное, очень откровенно и искренно, так что эти ноты исповедальности добавляют доверия к автору, создавая в процессе чтения некий эффект присутствия в пространстве романа. А начинается книга с детских ощущений героя, когда окружающий мир (по крайней мере, его дворовое пространство), казалось бы, традиционно поделен на «наших — не наших», но постепенно выясняется, что и среди «наших» есть чужие, которых зовут «юреями». И вот мальчик, от чьего лица ведется рассказ, с ужасом замечает, что тоже входит в число этих изгоев. И с этого момента в нем идет не прекращающийся процесс осознания себя, своей истории и принадлежности к ней..."

  • 22.06.2019 18:10:00

    Владимир Спектор. "А баржа плывет..." (рецензия на книгу (роман) писателя Михаила Арапова "Баржа смерти") ("Критика. Эссе")

    Семейная сага… Вероятно, так можно охарактеризовать новый роман Михаила Аранова «Баржа смерти», в котором идёт речь об истории двух поколений семьи Григорьевых, ощутивших в своей судьбе весь ужас «мгновений роковых». Ими была богата первая половина двадцатого столетия, вместившая в себя кровопролитные войны и революции, годы разрухи и террора, печали, скорби и, в то же время, неистребимого энтузиазма и отчаянной веры в небывалое светлое будущее. Казалось бы, «дела давно минувших дней». Что нам до них. Но в том-то и дело, что дела эти, даже хорошо изученные (что вряд ли), продолжаются и сегодня, и каждый раз воспринимаются на собственной шкуре, как откровение неизведанное и незнакомое. И потому история людей и их взаимоотношений на фоне драматических событий, о которых ведет речь в своей книге автор, предстает, как увлекательный, трогательный, страшный, но притягательный рассказ (так и хочется сказать – триллер) о близком и родном. О жизни во всех её проявлениях, чаще грустных, но иногда и радостных.

  • 21.06.2019 17:12:15

    Валерия Шубина. "Коаны Когана, или Эхо контркультуры" ("Проза")

    В Предисловии Исидор Коган пишет кое-что о себе. Заброшенный в Германию, в какой-то Реклинхаузен, где ни поговорить, ни выпить по-русски, он упоминает Ригу, откуда уехал в конце 90-х, когда всех «не своих» признали оккупантами и выдали им временные паспорта. Говорит об атмосфере легкой интеллектуальной оппозиции, в которой варился, - ею тогда отзывалась даже бочкотара, затоваренная апельсинами из Марокко. Как правило, предисловия читаются в последнюю очередь. И меня вернуло к началу книги желание уточнить, кое-что сверить. Речь о загадочном духе коанов, который в когановских писаниях не то чтобы чувствуется, но сквозит. Кто не понял, попробую объяснить...

Спонсоры и партнеры