Ветер рычал и стонал не на шутку, словно холодные кучи чёрных облаков, стремительно сливавшиеся в тучи, причиняли ему острую боль. Дед запрокинул голову в небо и заспешил к калитке, чтобы задвинуть засов: «Ишь ты, как расшаталась-то от ветрища! Того гляди, слетит с петель, - бурчал он себе под нос. - Дождь собирается! Знатный будет, мощный! Всю округу зальёт! Эх, ты ж, нелёгкая, поди, месяц не пройти-не проехать будет!»
Дед Митрофан жил в деревне один. Год назад схоронил он свою старуху – полвека с ней душа в душу проворковали, да она возьми и помри прохладной сентябрьской ночью. Стало быть, сбежала от его, Митрофанушкиного, баламутства. Так частенько и покрикивала: «Баламут ты да пустомеля!» Только глаза-то всегда любовью светились, и шумела она мягко, лукаво. Как схоронил он свою половинку, так и сам засобирался. Нет-нет, да и творил свою неумелую молитву Богу: «Не отворачивайся от меня, Настёну забрал, и меня бери уже скорее, не то, как она там одна? Нам друг без дружки никак». Но Бог в ответ молчал и никаких знаков не подавал. Дед корил себя, что молиться не умеет, дураком жил – в Бога не верил, в церковь не вхож был, ни лба, ни пуза никогда крестом не осенял. А сегодня, когда Митрофан на Настёниной-то могилке годину отправлял: на столике добротном, дубовом, самолично выструганном, разместив краюху хлеба, шмат сала и миску капусты квашеной, ёкнуло что-то у него внутри. Словно голос, знакомый до боли, шепнул: «Твоё время пришло, готовься!» Поспешно опрокинув рюмашку- другую крепкого первака, заспешил дед домой. Обмыться надобно, рубаху новую надеть да штаны, на случай такой припасённые. Перво-наперво в сарайку заглянул, гроб там почти год стоит аккурат в уголке, начисто, до блеска выструганный. Так его надобно в избу оттащить, не среди хлама же лежать, того и гляди – не найдут. Дед давно, ещё в прошлом году, с фельдшером Фролом Петровичем из соседнего района сговорился, мол, если в какую субботу от него звонка с мобилки не последует, то, значит, пусть всей деревней, а мужиков и баб там, как не крути, десятка два наберётся, к нему, к деду Митрофану, прибывают, стало быть, хоронить его. Он никогда никого бы и не побеспокоил, да только сам себя не зароешь. Для каких-никаких поминок он и харч заготовил, и напиток горячительный, всё – честь по чести! Деньги, правда, не большие, но, тоже, стопкой под скатёркой лежат, глядишь, для чего и сгодятся. Обмылся, нарядился, в гроб улёгся и приготовился ждать костлявую. А тут ветер этот проклятущий завыл, калитка надрывно запела, пришлось встать да во двор идти, чтобы скрипучую эту затворку успокоить. Как помирать в таком гуле? Засов задвинул и назад, но не успел под навес заскочить, как хлынул дождь, да такой, словно море наизнанку вывернули. «Вот беда, вот беда,- закручинился старик ещё больше. – Зальёт, бисова душа, до краёв! Дорогу в болото размоет! Как же Фролу-то с мужиками добираться ко мне? Тут и месяца, пожалуй, не хватит жижу эту иссушить».
Ветер струи дождя под навес забрасывал с бушеванием, словно из глубокого корыта без остановки плескал, дедовы новые рубаха и штаны промокли до нитки, и он старательно отжимал их большими, грубыми ладонями. «Придётся снять да просушить. А, ещё лучше, утюгом пошоркать. Мятым к Настёне нельзя! Не довольна будет...» Дед шагнул под дождь и снова бросил взгляд в небеса: «Эх, смертушка моя, придётся нам с тобою погодить с месячишко! Как думаешь, бабка-то моя сильно сердиться будет? Я и сам огорчён! Да что тут поделаешь? Как людей в такую-то погоду своими печалями заботить? То-то и оно! Такая вот она эта жизнь-житуха! Что хочет, то и вытворяет!»