Новости, события

Новости 

Колонка главного редактора

Спонсоры и партнеры

"Большое искусство" (рассказ)


                                     
Когда Зая (так звали Зайцева со студенческих лет) протянул мне почтовый конверт, внутри которого обнаружились синие глянцевые билеты, я не смогла ему отказать. И не потому, что глянец манил блеском и обещал посещение мероприятия, о котором вскоре напишут в модном журнале. И даже не потому, что, посетив в очередной раз театр, с гордостью можно будет сказать, что культурный градус повышен, и поставить галочку в графе «самообразование».
 
А просто потому, что мужчина, протянувший билеты в театр, был мне по-человечески дорог. Как память о юности, той поре жизни, когда на сложные вопросы, кажется, существуют волшебно простые ответы. И о студенчестве, прошедшем в музыкальных закоулках под трели Моцарта и грохот октав Рахманинова. Когда мокрые ладошки, соскальзывающие с клавиатуры инструмента, можно было высушить с помощью побелки, осыпающейся в длинном коридоре, а нечаянная россыпь нотных листов на полу за пять минут до выхода на сцену была приметой, сопоставимой с чёрной кошкой, перешедшей тебе дорогу.   
 
Итак, Зая протянул мне конверт. Я сказала «да» и, условившись о времени и месте встречи, мы расстались до вечера.
Не могу сказать, что ожидание посещения театра для человека, вступившего в зрелую пору жизни, является ах каким событием. Разве что чуть отличным от повседневной рутины. Но она, рутина, меня настигла даже в тот вечер.
 
Зая опаздывал.
 
Зая опаздывал всегда, сколько я его знала, и, возможно, именно это его качество не связало нас узами Гименея. Мы так и остались просто друзьями. 
 
Где же ты, чёрт тебя побери? Уже без десяти семь, а нам нужно еще дойти до театра! - кричала я ему в трубку телефона.
 
- Мася, я еду, - булькнуло в ответ, - скоро буду.
 
За три минуты до начала спектакля Зая явился во плоти и стал бубнить что-то про своего начальника, который требовал «выдать результат по максимуму» за пять минут до окончания рабочего дня. Как и мои, Заины руки больше не касались слоновой кости белоснежных клавиш, а перебирали макулатуру, на каждом втором листе которой гордо выделялся синий оттиск со словами «Копия верна».
 
Как мы ни старались поспорить с законами физики, расстояние до театра за три минуты нам не покорилось. Ничуть не пасуя перед точной наукой, Зая авторитетно заявил:
- Ничего, зато у нас места в партере.
 
Я подумала о том, что если бы ещё и места были не в партере, то соответствие студенческой тусовке было бы стопроцентным, с той лишь разницей, что нынче моё тело упаковано в костюм от кутюр, а под макияжем нанесен инновационный крем, стоимость которого обязывает чувствовать себя юной.
- Ваши билеты? - спросила старушка на входе, сама как незыблемый реквизит здания искусства, имя которому «театр».
Миновав контролёршу, мы ступили на полированный мрамор пустынного холла. 
-Да, а на что мы идём? -  на ходу снимая пальто, спросила я Заю.
-На «Три товарища»…Ну, по Ремарку, - уточнил он, заметив мою оторопь.
 
«По Ремарку!», - с отчаянием подумала я, и предстоящая встреча с искусством не показалась мне такой уж и заманчивой.
 
Дело в том, что я не люблю Ремарка. Даже не так. Я его патологически не выношу. Я его не смогла перенести в восемнадцать лет, не смогла вынести в двадцать восемь, и третий подход в возрасте, который женщины не имеют склонности называть, не дал мне ощутимых результатов в этом нелегком для меня деле покорения классической немецкой литературы. Ремарк стоял как Эверест жизни, покорить который моему мироощущению не удавалось. Он меня раздражал рублеными фразами, угнетал отсутствием декоративной красоты, прямо -таки бесил своей простотой и правдой жизни, которой в избытке на улице за стенами того же театра. Очередное покорение литературной вершины под названием «Ремарк» породило мысль, что у меня завелся кровный враг. Он преследовал меня каждый раз, когда разговор касался Ремарка, и у меня не было желания поддерживать светскую беседу. А при виде афиш с его именем, в моём мозгу сразу вырисовывались убогие картины жизни, которой, на мой взгляд, люди просто не имеют права жить. И когда, наконец, я пришла в театр, он подставил мне свою подножку и тут.
 
«Зая-Зая», - тоскливо подумала я, понимая, что дружба требует жертв, но слегка успокаивало то, что наш путь лежит в партер. 
 
Однако старушка, незыблемый реквизит фундаментального здания искусства, имела на этот счет другое мнение.
- Вам в бельэтаж, пройдите наверх.
Мы не согласились с предложением реквизита.
Вы опоздали, - последовал презрительный ответ, - поэтому вам в бельэтаж.
 
О, в этот момент я не знала, кого больше ненавижу: Заю, его начальника, старушку- реквизит или даже самого Ремарка.
Но я улыбнулась кроткой улыбкой, которую умеют нацепить на своё лицо женщины, способные приносить великие жертвы во имя благородного нечто, и мы покорно двинулись на ярус бельэтажа. 
 
Немногочисленные ступеньки бельэтажа были усеяны сидящими на них зрителями, Другие театралы шпалерами подпирали стенки.
 
Мне повезло. Я опустилась на ближайшую ступеньку, тем самым застолбив за собой право просмотреть первое действие сидя. Зая примкнул к шпалерному ряду, растворившись в темноте.
 
А на сцене тем временем разворачивалось действие.
 
Роберт буянил, его друзья заливали за воротник, скороговоркой выпаливая наболевшее, а я подумала, что сценарист взял на себя слишком много, пытаясь втиснуть в два с половиной часа историю дружбы и любви с изобилием подробностей. Но потом появилась Патриция, и внимание зрителей сконцентрировалось на ее нежном образе. В Пат я узнала актрису, недавно скандально засветившуюся в бульварной прессе, где в деталях оглашался ее разрыв с мужем и дележка двух детей. 
Погрузившись в свои богатые бульварные впечатления, я рисковала пропустить фразу:
Что Вы, Робби, жизнь — это так прекрасно! 
 
Рисковала, но не пропустила. Фраза прозвучала просто, но вместе с тем сильно и глубоко, поразив меня искренностью прямо в подкорку головного мозга, туда, где сходится тотальная человеческая рациональность и древняя сила чувств. Туда, где мысль уступает место эмоциям. Именно туда, где живет зародыш чувства прекрасного.
 
Нечасто, совсем нечасто чужому таланту удается поразить эту цель, сокрытую наростами повседневности, монотонности и желанием никогда не открывать эту дверцу, потому что подобно приносящему сплошь беды ящику Пандоры, открыв его, рискуешь увидеть только убогую обыденность, которая вцепилась мертвой хваткой, не оставляя и шанса на миг встречи с прекрасным.
 
Актриса-Пат была проста, естественна, обаятельна; она не тянула за собой шлейф скандальной славы, заполняющей страницы новомодных журналов. Актриса-Пат растворилась в глубине сцены и моей подкорки для того, чтобы отчаянно шагнуть навстречу жизни, заодно прихватив с собой ключик от дверцы, которую я старательно подпирала с другой стороны тонной макулатуры с оттисками «Копия верна».
 
Актриса-Пат исчезла для того, чтобы появилась просто Пат. Хрупкая и сильная одновременно, рожденная жить, но подстерегаемая старухой с косой, с переполненным сосудом любви, который, тем не менее, дал течь раньше, чем зародилась сама потребность в чувстве.
 
И я с интересом углубилась в созерцание сплетения человеческих жизней. 
Нет, нет и нет! - кричал Робби. - Я не хочу, чтобы ты видела эту убогую комнату. Ты создана для роскоши!
Робби, что ты говоришь? Это самая прекрасная комната, которую я когда-либо видела. Это твоя комната, - нежно отвечала Пат.
 
И я верила, что эта часть стены с полкой муляжей книг - самая прекрасная комната на всём белом свете.
Нет, я не достоин даже твоего мизинца, - не унимался Робби. - Я всего лишь плебей, любящий аристократов.
Что ты, Робби, - успокаивала его Пат, - никакой ты не плебей. Ты самый благородный человек, какого я только знаю.
 
И я опять искренне верила, что истерзанный жизнью Робби — человек благородных кровей и помыслов, не запятнавший себя ничем. 
 
Я готова была верить каждому произнесенному слову актрисы-Пат и дальше, если бы не одно «но»; и иначе как прозой жизни это «но» назвать не получается.  
 
Здесь придётся вернуться к тому моменту, когда я застолбила за собой право просмотреть часть спектакля в сидячем положении, примостившись на ступеньке. Думаю, что вряд ли можно сравнить мягкость покрытия театральных кресел и жесткость паркетного пола. Поэтому если скажу, что прочувствовала искусство нервом, я не солгу. Седалищным.
 
С каждой минутой, приближающей меня к вожделенному антракту, этот нерв трепыхался как птица в клетке, настойчиво требуя воли. Каждая фраза Пат, пронизанная чувством и желанием жить, отзывалась во мне не менее жизненным желанием встать и подвигаться.
 
Тем временем, действие продолжалось. Робби казнил себя за убогость бытия, словно его воля могла что-то изменить. Пат томилась, а я жаждала антракта как избавления от мучений. Однако, признаюсь, от встречи с большим искусством у меня пропало желание ускользнуть со второго действия, как это было задумано ранее, едва я услышала о Ремарке. 
 
В то же время неутомимая проза жизни порождала в этот вечер новые детали. И имя ещё одной проблемы было Большой голод. Заин начальник на время лишил меня не только купленных мест в партере, но и возможности своевременно заморить червячка. 
Чем ближе минуты приближали меня к антракту, тем больше шалил сидалищный нерв, голод громче стучал в барабаны, и наконец я почувствовала, что Заин начальник повинен еще и в том, что лишил меня возможности посетить дамскую комнату загодя.
 
О, как я ждала этого антракта!  
 
И как я ненавидела Заиного начльника! 
 
Оставшись наедине в неравной схватке с прозаической стороной бытия, я ощутила, что поэзия чувств и хитросплетения человеческих жизней закономерно померкли и отошли на задний план. Поэтому, когда занавес опустился и я обрела законную возможность подняться с обжитой ступеньки, меня переполняло счастье от этого факта.
 
Выходящий из дверей бельэтажа и хромающий на одну ногу Зая согласился, что тоже впервые в жизни прочувствовал искусство тем местом, на котором люди традиционно предпочитают сидеть.  
 
Я вам уже говорила, что рутина настигла меня даже в тот вечер?
 
Так вот, эта настойчивая дамочка допекла меня по полной. Первой мыслью, когда я среди наплыва женских декольте и мужского парфюма пробилась к табличке с нарисованным женским лицом, была мысль о том, что театр заключил договор франчайзинга с Макдональдсом. Ибо все знают, что в царстве гамбургеров трепетно относятся к человеческой нужде и за реализацию оной мзды не берут.
 
Но встав в очередь без конца и края, я поняла: тут дело совсем в другом. Похоже все женщины мегаполиса в этот день дали себе зарок посетить уборную именно после первого действия спектакля. Прямо вот так утром проснулись и с утренней зорьки до антракта проявляли чудеса выдержки и женской  логики.
 
О, как я ненавидела женскую логику!
 
И заодно Заиного начальника, который фактом своего существования не дал мне подготовиться ко встрече с искусством должным образом. И заставил проявлять эти чудеса.
 
Но и в этой нелегкой схватке с прозаической стороной бытия я снова вышла полноправным победителем и гордо пронесла свой облегченный профиль мимо таблички с женским лицом. 
 
Поджидая меня, Зая переминался с ноги на ногу и жалостливо смотрел куда-то вниз, где значилась многообещающая надпись: «Буфет».
Мася, давай перекусим, - выпалил он, едва увидев меня.  - С обеда маковой росинки во рту не было.
 
В очередной и десятый раз вспомнив Заиного начальника, которому икота в этот вечер обязана была испортить жизнь, мы понеслись вниз, на пленительный аромат кофе и колбасы.
 
Когда от вожделенных бутербродов нас отделяло три человека, прозвучал призывный звонок, и театралы неспешным потоком потянулись наверх. Второй звонок застал нас, раскрасневшихся, в блаженном состоянии пережёвывания пищи и внезапно оформившимся вопросом: «Где же мы будем сидеть, если снова опоздаем?».
 
Подгоняемые мыслительным процессом, мы с Заей ворвались в партер и, о чудо, погрузили свои тела в гостеприимную мягкость театральных кресел раньше, чем сцена ожила. А это значило, что проза жизни на время прекратила свои фокусы. 
Занавес открылся, и под натиском искусства я окончательно перенеслась в мир, где не было сцены, декораций и актеров.
Дорогой Робби, - мечтала Пат, - давай немедленно поедем в деревню. Там хорошо, там свежий воздух, там настоящая жизнь.
Обязательно! - воскликнул Робби. - Мы обязательно поедем в деревню. 
И, располагая техническими возможностями сцены, мгновение спустя, они уже были в деревенской комнатушке. 
Пат, почему ты так бледна, ты плохо себя чувствуешь? -  тревожился возлюбленный.
Робби, это усталость, просто усталость, мне нужно отдохнуть, - говорила Пат тем особенным шёпотом, который был слышен даже на последних рядах галёрки, и который призывал в свидетели скорее силу воли девушки-Пат, чем физические возможности голосовых связок Пат-актрисы.
 
Девушка сотрясалась в душераздирающем кашле - и этот кашель занял всё пространство вокруг, застилая собой и сельскую комнатушку, и море за окном, и предчувствие, что жизнь прекрасна.
 
Мне, сидящей в партере, в двенадцатом ряду, захотелось жить. Отчаянно, страстно, наперекор всему и всем, назло старухе с косой. Дикий кашель, терзающий тело Пат, в одночасье стал моим кашлем и болью. Теперь руки доктора сжимали рентгеновский снимок моих пораженных легких и приговор «осталось жить от силы несколько месяцев» затягивал мертвую петлю на моей стремительно угасающей жизни.
 
Потом Робби отвёз меня в санаторий в горах, где разрешил носить то роскошное красное платье, из-за которого он прежде устраивал мне сцены ревности, а на улицах тем временем процветала фашистская свастика, голосили немецкие овчарки, и поблёскивала кожа длинных плащей. Лучи прожектора стремительно метались, выискивая противников режима, а меня, ту, что в двенадцатом ряду, забила мелкая дрожь страха. 
 
«Только не меня, только не меня», - шептали остатки разума, подгоняемые генетически заложенным ужасом перед свастикой и гортанными фразами немецкой речи.
 
Меня не тронули. 
 
Тронули Готтфрида...
 
Отто...
 
Робби...
...
 
Всех моих друзей, разом, словно их и не было в живых и в моей жизни.
 
А потом я умерла. От меня, моей любви, моей дружбы осталась одна-единственная чёрно-белая фотография, где мы все вместе с развевающимися волосами на ветру в автомобиле Кестера  улыбались, улыбались, улыбались...
Мася, - твердая мужская рука трясла мое плечо, - Мася, очнись. С тобой всё нормально? Уф, наконец-то закончилось. Какое длиннющее второе действие, правда? Тебе как, ничего так?
Ни-че-го, - медленно согласилась я, унимая мелкую посмертную дрожь и вытирая холодные пальцы о костюм от кутюр.
 
В отличие от Заи я не имела иммунитета к Большому искусству. Только к той его части, которая претендует на великое. Так меня когда-то учили.   
 
А еще мне говорили, что все мы - дети, воспитать которых под силу только одному учителю — Большому искусству.
 
 
Май 2011 г.