|
* * *
Что? Что
в твоих волосах?
Простой
клевер, что сам
не знает,
с какого он луга?
А ещё – перо лука,
вызревшего под небесами,
где птицы зимой замерзают,
а пока это сдобное облако
да остывающий чай
не дают впустить туда волка
с выводком серых волчат –
хоть и зябко уже на ветру.
В пальцах – тремор,
во рту –
вкус морского отлива – тема
для длинной элегии.
В твоих волосах –
листья календулы,
на которых дремала оса
и собиралась роса,
а теперь –
жилы сухие
вытянули за дверь
скелет его хилый,
но в том
и приём красоты –
скинув пальто,
на ухо шепнуть: поспи…
Чернеют
поручни и перила,
качели
и крылья
птиц деревянных
на детских площадках,
лишь мысль о горячей ванне –
отодвигает нещадную
мысль
о холодной смерти.
В твоих волосах сплелись
обыденные соцветья –
такие, как мы.
Дует в щели оконные,
и был бы в квартире камин –
дрожало бы пламя легонько
на вкравшемся сквозняке –
но пусто у дальней стены.
Я держу в руке
из твоих волос – обрамлявший пустырь
пожухлый репей,
то – растительный прелый моллюск –
в пальцах становится явно теплей,
но сглазить боюсь.
* * *
Птичка – не птичка,
дрозд – не дрозд,
пинчер – не пинчер,
пёс – не пёс.
Чиркнула спичка –
разум замёрз.
Бритва костра –
остра,
но в холоде косноязычья
зябнет мозг…
Рыбка – не рыбка,
судак – не судак…
Это такая пластинка –
туда-сюда.
Игры в слова,
интуитивный пинг-понг.
Повёрнута голова,
хрустнул сухой позвонок,
окно – не окно,
двор – не двор.
Словарь оседает на дно,
а сверху ложится раствор –
кирпич на кирпич,
стена – к стене,
но то – сочинённый спич
за столом, где ищут в вине
истину, находя лишь сон.
Город – не город,
он – не он.
Наигрался так скоро…
Ложишься в постель:
спишь – не спишь.
Нет и досель
уверенности, что мышь
языка не прогрызла
тебя насквозь,
и теперь в прорехе немыслимой –
видно, как крутится ось,
скрипят шестерни
и стонут мышцы пружин,
а ты, кичась чувством шестым,
жив – не жив.
* * *
Жизнь города — визг,
заколдованный остров,
где верить в себя,
как в реальность, не просто —
среди океана
кипящей тревоги.
Жизнь города — сцена,
где вновь эпилогом
кончается роль
на задворках театра,
где голый король,
расщеплённый, как атом,
ложится в основу
всех спорных реакций,
где смерть убедительней
Фрейда и Маркса...
Газоны пострижены,
галстук затянут
на шее скульптуры
какого-то дяди.
Ты — вышел под дождь,
под колючие взгляды,
как ломаный грош
покатился куда-то —
по плоскости камня,
по грани бетона.
Здесь так театрально
идут на поклоны
столбы и фасады
в плену реквизита,
что кажется титром
табличка «ЗАКРЫТО».
Жизнь города – выстрел
ружья, что висело
на пыльной стене
без надежды на дело,
но, следуя чьей-то
расхожей тираде,
должно было выстрелить –
принципа ради.
И вот теперь чем-то
залиты подмостки,
но факт не осознан
остатками мозга.
Лежать или встать
под потоки софитов,
где залу вакцина
цинизма привита…
В том спектакле
ты опять, не так ли?
В том спектакле
ты опять, не так ли?
В том спектакле
ты опять, не так ли?
В том спектакле…
* * *
Омуль омулю – брат,
ворона вороне – крик,
чугун чугуну – набат,
а мы друг другу – лишь клик,
лишь необязательный лайк –
дающийся часто за так –
да комментарий в проброс –
в несколько беглых слов.
Медный мой купорос,
гранатовый твой сок…
За оградами – мир разрыт.
В потёртой спецовке и
в сапогах из чёрной кирзы
в траншею – шестерка пик
выпала из рукава
при довольно грязной игре
шулера-старика,
и правда её – в кирке
и лопате, но принцип колоды прост:
есть порванная труба,
а в ней – коллективный мозг
теряет по капле себя.
В две смены, в три смены, в пять,
но надо заткнуть дыру,
и вот экскаватор опять
бросает свой ковш в длину.
А мы в кафетерии, мы –
за мокрым осенним стеклом,
в предчувствии скорой зимы,
где кружит снега циклон,
где заяц оставит след
на чьей-то глубокой лыжне –
считая: все волки в Москве
почти что на ПМЖ –
но дальше по следу – кровь,
в лесу без волков – нельзя,
под зяблым скрежетом крон
тому свидетель – лиса.
Мы смотрим друг другу в глаза,
а видим лишь бег страниц,
читая, что на, а не за,
что сверху – нет времени вниз
по буквам вести свой взгляд.
В стаканчиках – лёд на треть,
так холоден здешний яд –
айда по-чукотски петь.
За это – поставят лайк,
а, может – к себе унесут,
где каждый хозяйский акр –
зашедшим и стол, и суд…
* * *
Переломлен хребет
скаковой лошади –
допрыгалась. Теперь
не скажешь: бывает поплоше.
Теперь и к подкове –
лишь горсть гвоздей,
а счастье… Что это такое?
В парке центральном катать детей,
слыша, как поодаль родители
выясняет кто и кому
сгубил его молодость, видите ли,
стоявшую на кону
и имевшую веские шансы?
Лошадь тяжело дышит.
Сейчас бы –
поднять голову выше
и увидеть не этих людей,
думающих об убытке,
а широкую степь, где из всех скоростей –
лишь у ветра есть воздух. Кобылка,
кобылка, остывающий круп –
это камень с горы.
А жокей-то твой глуп –
всё не выйдет никак из игры –
машет руками, кричит –
будто поставил сам на себя.
Однажды его человечьи врачи
тоже выдохнут: мол, судьба.
Была жеребёнком –
любила пространство –
пусть с каждого бока
ограниченное так властно,
но всё-таки позволяющее мечтать
о мире, как о вместилище
солнечного луча,
что себе тень достойную ищет –
как о вместилище смысла.
Там – на конюшне –
по-прежнему брезжит истина,
где-то под самой крышей,
и пахнет соломой.
Лошадь тяжело дышит,
но скоро, совсем уже скоро…
Дождик над ипподромом.
Публика возле кассы
скатана нервным комом –
её мир родился из хаоса,
а умрёт – как обычная лошадь,
загнанная на круге,
и в глазах его влажных, хороших –
время замрёт в испуге.
* * *
Дирижабли над Лондоном.
Ночь, туман.
Тихая смерть. Бумага обглодана
мышью в подвалах ума,
но всё ещё помнит сонеты.
Трактирщик сопит, и эль
в его жилах – кровью согретый –
во сны нагоняет хмель.
А немцы летят – будто листья
в осеннем саду – беззвучно,
и бомбы готовы обрушиться вниз, где
дома – словно пни на излучине
старой замшелой реки –
чернеют в полуночный час.
Спят доблестные моряки
в объятиях жён – по ту сторону глаз
видя дебри магической Индии
в лучах чужедальнего солнца.
И даже констебль, написав письмо Лидии,
уснул за столом. Тусклый отсвет
притушенной лампы
ещё изучает набрякшие стены.
А немцы летят. Их орлиные лапы
весомей уже фунтов стерлингов.
Дирижабли над Лондоном –
рукотворные тучи –
свинцовые, тихоходные,
но в данном конкретном случае –
огнеопасные и огнеподобные.
Вдоль Темзы – суда.
В булочной – в запахе сдобы
чудится тело Христово, сюда
привезённое с жертвенным спелым зерном.
А немцы летят – высоко-высоко –
чтоб прервать чей-то путь земной
и добавить кровь в молоко.
Часам стучать – будто сердцу
в ещё не разрытой груди,
пока прилетят к живым немцы,
лишь мёртвых не разбудив…
* * *
Сгрёб кочергой угольки –
смотришь: искрятся,
а глубже – капли свинца – легки
и тусклы – как коготки ястреба
в растрёпанном тельце мыши,
а глубже – оплавленная стекляшка –
осколок фужера, который вчера был лишним,
если вспоминать про вчерашнее,
а глубже – мебельный гвоздик,
выпавший из обивки кресла –
вот и всё. Искрятся – не то, чтоб звёзды,
но всё-таки – интересный
с точки зрения наблюдателя космос.
Тянешься кочергой. Может быть, что-то ещё?
Нет. Ничего. На портрете – мальчик курносый
смотрит так – будто бы стал лещом
в глубокой посудине комнаты,
наполненной затхлым воздухом
с запахом гари, которого много в городе,
где ты – постоянно возле
какого-то края. Исчезает колечко дыма –
и вот уже не искрятся
те угольки, что могли бы
дальше служить для глаза
маленьким космосом
с капельками свинца,
со стёклышком да гвоздём, и курносый
мальчик – с гуашью в чертах лица –
махнув плавником,
уходит на самое дно холста.
С последним гаснущим угольком
первая всходит в окне звезда…
* * *
Убивали-убивали –
да не убили.
Лежит теперь в остывающей ванне:
кораблики все уплыли,
пена сошла,
уточки улетели –
осталась только душа
в голом теле…
Переломаны кости –
так, должно быть, болели бы крылья.
Столько воли вокруг для злости,
что сами на писк комариный
стекаются литры крови
по каналам, по рвам, по морщинам,
по веткам – и соком морковным
её не запить мужчинам
и не разбавить женщинам,
считающим это культом –
красным – как всякая ритуальная вещь –
и неотвратимым – как утро
перед стрелецкой казнью.
На подоконнике – горшок без цветка,
но с землёй. По стеклу размазано
октябрьское небо, но пока
оно высоко –
будут бить-бить,
раз на расправу скор
незатейливый быт,
а всё-таки не убьют, не убьют:
в ванне – тело,
в фужере – брют,
только зеркало – вот – запотело…
* * *
Денису Липатову
Автовокзал.
Слякотный трип межсезонья.
Дождь уже доказал,
что вода – весомей,
когда сверху вниз.
В придорожных кустах
тропы переплелись,
и на каждой – есть свой устав
и своя война.
Поодаль от касс
затихает людская волна,
и начальственный глаз
полицейского – недолёт.
Коньяк на двоих,
на закуску – какой-то плод.
Мир – не сеть, а то бы – лишь клик,
и открылся бы сайт,
на котором – любая блажь и любой каприз
были б хмельней, чем выпитые пятьдесят.
А здесь – под дождём –
велик по-прежнему риск,
что висящее в небе ружьё –
всё-таки выстрелит, а мы – не убереглись.
Хлюпает грязь,
чавкает речь подошв.
До отправления – час.
Кстати, считают, что дождь
в дорогу – это хороший знак.
Горлом идёт коньячная ржа,
но не отогнать никак
чувство, что у того повешенного ружья –
в стволе разрывной патрон.
Завечерело. Рыщет бездомный пёс
в поисках смысла. В кронах не слышно ворон.
Только вода комментирует сбивчивый пост
с фотографией, сделанной камерой на простом
сотовом телефоне.
Время купить билет, перед тем – по сто,
чтобы дать километрам фору.
Большие автобусы
издали – словно киты.
Остатки – сладки. Спелым колосом
осыпается музыка сфер, где не сплошь хиты.
Шуршит скудеющий целлофан.
Пустеет стекло, но мчит по орбите кровь.
Вот он – наш кит, наш колёсный Левиафан.
Снаружи всё тонет – водитель, двери закрой.
* * *
Магазинам – магазиново,
а богу – богово.
Имеющий власть – держит скипетр
и костьми выстилает логово.
Мы ж – обычные листья,
опавшие в танце сыром –
не в рамках календарного пессимизма,
а, как следствие увлечения детской игрой,
где фигуры – враз отмирают,
однако всё идёт прахом – в дым.
Притяжение между мирами
держит на привязи льды,
по которым ты – словно Амундсен –
доберёшься до точки на карте,
но и этой возможности радуйся –
скоро зима, кстати…
Автобусам – автобусово,
трамваям – трамваево.
В каждом осипшем голосе
болезненно проговариваются
условия капитуляции.
В разрушенном воздухе – холод руин.
Бронхи цепляются
за пустоту, но всё ж удаётся им
поймать кислорода возглас,
брошенный налету.
На городских перекрёстках
параболы амплитуд
набегают, как волны.
Бензину – бензиново,
железу – железово, а олову –
припой к припою,
по проводку – и зверь на ловца.
В белую вьюгу ещё припомнишь ты
эти вянущие словеса
в былом лексиконе.
По тротуару – вдоль частых витрин,
где блики спешащей «скорой»
бегут – будто бы изнутри.
* * *
Демьян –
пьёт пиво,
а пиво –
пьёт Демьяна.
Демьян – бедный,
да и пиво –
хоть и на диво
пьяное –
далеко не элита.
На заборе написаны веды.
В углу что-то пролито –
прямо на плиты.
За углом что-то –
в предчувствии метеорита
или – по крайней мере – шторма.
Но Демьян –
продолжает пить пиво.
Он видел и шторм,
и – даже – метеорит.
Мол, глотка ли бояться, друзья,
когда не от пива
криво,
а от того, что болит
свет, попавший в ножницы штор.
Проходит осень.
Дождь – косо
бросает струи,
и небо сбруей
трясёт, как загнанный конь.
Демьян, что с тобой?
Ведёшь по стеклу рукой –
будто с той
стороны нечто должно открыться,
сняв пелену.
Но всё никак не напиться,
чтобы катать по дну
эти простые приметы.
Демьян, где ты?
В батареях шумит –
кочегары свой точат самшит,
создавая фигуры тепла.
Демьян, у тебя
всё же кончилось пиво,
и у пива – кончился ты.
Теперь – либо
снова бежать за отливом,
либо учиться смирению у темноты…
* * *
По стежку,
по стишку –
нищему ли рубаха
или просто – отрез
материи, в которой пригоршня праха
будет иметь робкий вес
в чьей-то руке
по пути в непроглядное завтра,
где плотный туман на реке
не разобрать на цитаты…
Чаинки – останутся здесь.
Станет осипшим вечер.
Сосед-дальнобойщик, рейс
закончив, снова врастёт по плечи
в оставленный прежним быт –
лишь где-то петлять будет трасса,
шурша на манер змеиной судьбы
мимо реликтового Арзамаса –
по чешуйке капать в километраж –
до полной канистры весей.
Лифт придёт на этаж,
звякнут ключи, и месса
под звон посуды
откроет кухонный ритуал.
В звуках со стороны – много абсурда,
но миру – молчать до утра,
так что пусть – по стежку,
по смешку,
по снежку,
по стишку –
даже чей-то назойливый шум
просится в звукоряд,
ищущий связей и нитей.
Трасса-змея – цедит яд,
стремясь из тугой кожи выйти
куда-то за город,
но скоро –
по стежку,
по стишку.
Бумага не рвётся ровно по линии,
и всё, что сейчас пишу –
останется на половине,
чьи зубы – острее и чаще,
хоть этот тетрадный оскал –
не страшен
для второго – не исписанного куска…
|
|